Читать онлайн книгу "Правление права и правовое государство в соотношении знаков и значений. Монография"

Правление права и правовое государство в соотношении знаков и значений. Монография
Константин Викторович Арановский

Сергей Дмитриевич Князев


В книге представлен опыт исследования верховенства права и правового государства с обращением к лексикографии, семиотике, антропологии в этическом, этологическом и в других контекстах. Авторы связывают эти правообразования со старинной верой в закон, которую продолжает и соперничает с которой самонадеянная вера во властвующую волю. Изложение ориентировано к человеческой природе в ее разноречивых влечениях, вплоть до биологически обусловленных. Правление права и правовое государство представлены в родстве и различиях, в политико-правовых мотивах социального человека, в симптомах современного их состояния и перспективах. В манере естествоиспытательской непредвзятости авторы избегают поучений, оставляя, в основном, за читателем итоговые суждения, и лишь в завершающем очерке «Номодицеи» настаивают на «оправдании» права. Книгу можно читать, на выбор, в кратком изложении или с подробностями, которые записаны мелким шрифтом. Книга адресована аспирантам, студентам, преподавателям, научным работникам юридических вузов и, не исключено, другим интересующимся читателям.






К. В. Арановский, С. Д. Князев

ПРАВЛЕНИЕ ПРАВА И ПРАВОВОЕ ГОСУДАРСТВО В СООТНОШЕНИИ ЗНАКОВ И ЗНАЧЕНИЙ

МОНОГРАФИЯ









[битая ссылка] ebooks@prospekt.org




ВСТУПИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ


Написанное здесь не предназначено участвовать в защите справедливых идей или опровергать неверные убеждения. Ценности, идеи, принципы и другие социально значимые психоэтические образования, вовлеченные в право, как и само право, можно просто изучать в происхождении, содержании, в обстоятельствах и последствиях их обращения среди людей. Строго говоря, исследование тогда и происходит, когда предмет наблюдают как он есть и описывают в собственных признаках, сопоставляют с ему подобными и отличными от него вещами и объясняют в зависимостях и связях, которые им управляют. Объявлять же и разделять общие убеждения не обязательная и вряд ли главная сторона исследования, хотя и это бывает к месту, скажем, в праве.

Обследовать предмет на дистанции можно, даже если кажется, что идеалы и убеждения исчерпывают его, определяют в нем все, вовлекают в него или отталкивают и что остается только встать на их сторону или им возражать. Конечно, нельзя ни во что не верить, не дорожить ничем и чего-нибудь не отрицать, но не все же потратить на защиту святых идей в борьбе за правоту бесспорных истин. Стойкость в идеях, принципах и прочих убеждениях еще не значит, что совсем непозволительно наблюдать собственно их среди предметов реальности, а смысловое, психологическое «вещество», структурную их часть и социальные эффекты нельзя отдать рассудку на испытание.

В правовую действительность с реальными для нее последствиями вовлечены, кроме прочего, символы, словесные обозначения, заключенные в текстах и контекстах, с воплощенными в них убеждениями, причем всякими, а не только проверенными. Логически и этически недействительны, разумеется, ложные утверждения и заблуждения, призраки врага и чувства вражды или, например, социалистическое воодушевление, направленное по неверным целям и адресам. Но и они реальны, ибо мотивируют реальное поведение, когда участвуют в обосновании прав и обязанностей, судебных


, административных и законодательных решений, в накоплении и расстройстве навыков. В этом смысле любые ценности, идеи, принципы и цели действительны своими мотивационными эффектами и результатами в поведении, все равно, верны они логически или нет. Вместе с простыми и сложными влечениями, укорененные в метафорах и образах, они состоят в причинно-следственных зависимостях и соответствиях, связаны между собой, подчинены закономерностям и сами повсюду действуют как причины и корреляты. В этой реальности и правление права с правовым государством позволяют себя наблюдать в качестве этикоправовых образований и по отдельности, и в соотношениях.

Даже тем, кто беззаветно в них верит, иногда все-таки можно на время отвлечься от горячего им сочувствия, чтобы остановиться на словесных знаках и отнесенных к ним смыслах, оттеняя в них то, что не совсем заметно в заведенной очевидности, которая не так и очевидна, когда ее осложняют пристрастия. Оставляя в намерениях обследовать, описать, сопоставить знаки и обозначаемые ими смыслы, заметить симптомы действительного состояния правления права и правового государства, учтем вместе с тем, что они известны и в собрании политических, философских понятий, каждое со своей судьбой и содержанием, где их опорную и бесспорную часть окружают разногласия, которые заслоняют порой исходные их значения. С этой стороны правление права и правовое государство не так уж ясно звучат в спорах по философии и даже в единодушно-правоверной их подаче.

О них многое поучительно говорят в объявленных принципах, в назидательном описании состоявшихся и павших режимов, в сопоставлении с исторической и социально-экономической обстановкой. Но кроме принципов и контекстов, сказавшихся на судьбе и содержании этих правообразований, они и сами довольно определенны как влиятельные структуры в чувствах, представлениях и мотивах людей. В отрезках и сгустках проживаемого смысла они направляют поведение человека, определяя собой побуждения и влечения в политико-правовом общении. Их сильная символическая, знаково-стимулирующая часть проступает в том, чем люди себя обнадеживают и что их тревожит, как действуют они и останавливаются в поступках, с чем верят в правоту правил, обязательств, притязаний и как в них разубеждаются. Видеть и понимать правление права и правовое государство можно и за границами философской мудрости, в естествоиспытательском усилии. С тем и предпринята эта работа, чтобы временно отступить от юридического любомудрия и обращаться к философии права лишь за описательными частностями, когда их нужно учесть в правосодержащих образах и в мотивах людей, в их «систематической рефлексии о том, что… должно быть сделано или что является добром»


. Этим сочинением мы не собирались начертать проекты и линии воспитательных мер к дальнейшему благоустроению правового, в частности, государства.

Лишь к завершающей части, где позволяет изложение, записано в предположениях немного итоговой диагностики и предположений по доступным наблюдению симптомам. К этому примыкает кое-что пожелательное, просто чтобы чем-нибудь завершить все сказанное, как в басенном жанре, где главнее всего – поучительный случай, а «мораль» только пристрастно его итожит. Доля пристрастия в юридических вещах всегда вероятна и не совсем противопоказана изучению права, тем более что даже объективное естествознание позволяет себе изучающую симпатию и примешивает приязненное участие в судьбе изучаемого объекта. Такое участие обычно сопутствует живому интересу даже к несимпатичному, например, насекомому или к равнодушным силам неживой природы. Заинтересованная симпатия еще вероятнее, когда ум ищет не только знания, но и этической гармонии, логической эстетики, «жара холодных числ» и находит в них что-то изящное. В этом смысле верховенство права и правовая государственность тоже могут собою радовать, причем не меньше, чем ушедшие в историю правопорядки, скажем, Вавилона, афинского полиса или японской эпохи Сетоку.

Но изыскательская к ним симпатия не обязана переходить все время в пламенную гражданственность, которая между тем довольно заметна в обстановке юридической учености, едва та возьмется за правовое государство. Юристам, разумеется, положено держать гражданственный вид, потому что иначе нельзя служить праву. Но в юридической огласовке, в процедурах и процессуальных подробностях, как и в науке, гражданственность звучит не настолько громко, чтобы уверенно состязаться, например, с раскованным политическим словом или с журналистикой и с ними наравне владеть общими взглядами. Не все уверены в том, что именно юристам быть моральными вожаками, учителями правды и добра. Сила нравственного их чувства и доступные им средства влияния ставят профессионально-научные отправления гражданственности в общий ряд, где им вряд ли предстоит всех увлечь. Больше того, когда мораль оставалась преимущественно в пределах религии, среди немцев говорили даже, что юристы плохие христиане. И впоследствии моральный их вес чрезмерным не стал, так что они пока еще не со всей очевидностью превосходят прочих граждан назидательными доблестями.

Зато у юристов есть такие занятия, где их некем заменить. Мало кто овеществит веру в закон в исполнении процессуального обряда, в убедительном пересказе правил, в эффективном и эффектном решении так, как это делают они иногда. И едва ли без юристов можно полагаться на право, бояться его, надеяться и хорошо в нем себя чувствовать даже в трудных случаях. Без них не расставить вещи в праве по своим именам и местам, не направить умы и поступки, чтобы правильно отбыть ритуал, и не наладить общий порядок так, чтобы образы права и чувство закона смиряли порок или избыток политической, административной воли и деловой решимости.

Юридическое слово вовсе не бессильно и даже довольно влиятельно, но за пределами конференций и форумов оно воспламенит сердца лишь иногда и вернее всего среди ближайших контактеров (сторон, доверителей и др.), притом что и те больше ждут от юриста пользы и дела, чем назидания. Поэтому профессия не может всю себя пустить на проповедь. Конечно, право так устроено, что от юристов вплоть до их науки ждут не только доказанной проверяемой достоверности, но и службы ценностям, верности тому особому знанию, где силой традиции и авторитета установилась неоспоримая истина в согласии взглядов. Ее временами доказывают, хотя и так понятно, что святость договора, например, обязательность закона или запрет убийства верны просто потому, что Pacta sunt servanda, что Dura lex sed lex и еще потому, что «не убий». Этим истинам не обязательна верификация в манере естественных и точных наук, которые истин без проверяемого доказательства не признают и лишь иногда уважают небезнадежную гипотезу.

Такую манеру не навязать правоведению и не покрыть ею всех его нужд. Но и ему нельзя жить одной лишь гражданственной верой и право-государственной мечтой, потому что право важно не только воспеть или сочувствовать его неуспехам, но и понять в наличных состояниях, как предлагают его исследовать, например, А. Н. Кокотов или А. В. Поляков в состояниях доверия, недоверия или коммуникации. Как пациенту, кроме пожеланий здоровья и сочувствия в болезни, можно пожелать еще верного, по возможности, диагноза, так и правовому государству небесполезны объективные о нем суждения, в которых оно вернее, может быть, откроется слабыми своими участками и сильными перспективами. Верховенства права и правовой государственности от объективного взгляда на них не убудет, а похвалить их и увлечь в них все человечество и так найдутся желающие. Яркий философ и писатель, политолог, журналист и депутат сделают это не так, может быть, правильно, но значительно громче и шире, чем юрист.

Не станем в этот раз основательно выяснять, чем хороши правление права с правовым государством, и что следует предпринять для беспечального их благоденствия. Возьмем во внимание смысловые их композиции и мотивы, которые вводят их в человеческую реальность, учтем в них беспокойные стороны и риски. Рискуют же они всегда, как все живое, получая извне грозные вызовы и сохраняя в себе уязвимые и опасные тонкости. Распознавая риски, можно приблизительно их понять и распределить на прямые и попутные, умеренные и крайние, спокойные или острые, чтобы вернее, может быть, им ответить либо с ними мириться по их неизбежности.

Что касается точных законодательно-политических и других полезных советов, то отпускать общие рецепты на благо правлению права и правовой государственности непросто даже с верой в конечное и всеобщее их торжество. При безнадежном различии убеждений единства нет даже в том, как понять и представить то и другое. Не будет его и в том, как им содействовать. Так и бывает обычно, когда господствует воодушевленная, деятельная убежденность. Где она вошла в полную силу, сторонние пожелания располагают к себе лишь тех, кто и так уже вовлекся во что-нибудь бесспорно-всеобщее или, наоборот, остался со своим особым резоном в «расколе» и тоже все для себя решил в инаковерном заблуждении.

К тому же правление права и правовое государство представлены всякий раз в из-вестном пространственно-временном измерении и, проживая судьбу в неодинаковых политических, национально-культурных условиях, навлекают на себя добавочные оценки с рассуждениями об их вариативности. Нельзя полагаться на то, что правление права и правовое государство однажды явятся в неизменных очертаниях или интерпретациях, везде и всюду признаваемых. Вне контекстов невозможно ни достоверное представление об идеях и принципах господства права и правового государства, ни общая для всех программа их исполнения.

Верховенство права и правовое государство, подобно фундаментальным направляющим легендам и мифам, позволяют видеть себя в логических связях и алогичных связках безотносительно к тому, ложна или правдива заключенная в них «повесть», неверны или истинны исходные их основания. Зато их свойства можно видеть и судить о них по правообразующим и отрицающим мотивационным эффектам, предполагать их в самонаблюдении (интроспекции) и наблюдать на расстоянии, как люди разных чинов и сословий что-нибудь делают в праве, говорят о нем и даже когда они о праве молчат. Состояние правовой государственности и последствия верховенства права дают о себе знать в юридическом общении, в его устоявшихся последовательностях и даже в перерывах, где право падает в этическую, психическую пустоту и в бессилие или уступает бодрому беззаконному произволу. Эти живые состояния, движения и паузы образуют значимую часть правовой действительности, которую имеет смысл обсуждать, сличая правление права с правовым государством во влиятельных вероэтических линиях, в речевых тяготениях, не исключая, впрочем, законодательства и других юридических форм заодно с философско-исторической подоплекой того и другого.

Отдельное замечание:Существенную часть изложения составляют обоснования, описательные иллюстрации, вспомогательные доводы и отступления, чтобы объяснить и проговорить спорное или неочевидное. Они нужны, может быть, больше по авторским соображениям, когда кажется важным что-нибудь проверить, доказать и поправить в сказанном, приблизить сомнения к уверенности. Пусть эти пояснения будут условно второстепенными и записаны «мелким почерком» прямо посреди текста или в подстрочных сносках, чтобы зрительно их отделить от условно главного. Они едва ли разуверят того, кто «в главном» уже убежден, а несогласного вряд ли переуверят и лишь напрасно, может быть, раздосадуют. В представлениях о верховенстве права и о том, как нужно государству печься о праве, много твердой веры, неотступной мечты и безнадежных сомнений. Перед ними падет и неотменяемый факт, а гипотезы с мелкими подробностями – и подавно.

Не каждый отвлечется на частности, чтобы выяснять их в отдельности, собирать вместе, ставить в протяженность и в перекрестье внимания. Подробности нужны не всем искушенным, а начинающим они иногда преждевременны, так что тем и другим, может быть, лучше читать написанное вкратце. Печатают же американцы и читают юридическую литературу на выбор и в полном, и в кратком изложении (in a nutshell). Краткого чтения во всяком случае хватит, чтобы быстро узнать, что и кому понадобилось снова писать о правовом государстве и верховенстве права, когда и так уже все им верны и столько о них уже сказано. Быстрого чтения хватит и тем, кто уже решил не согласиться с написанным по вере своей и по всевозможным убеждениям. А если кто пожелает все опровергать основательно, то и почитать он сможет побольше. Иначе говоря, мелкий шрифт предлагаем читать лишь по заинтересованному усмотрению или совсем не читать, как, впрочем, и остальное.




1. СМЫСЛОВОЕ РОДСТВО И РАСХОЖДЕНИЯ В ПРИЗНАКАХ ПЕРВОЙ ВИДИМОСТИ


Слова и выражения, говорить которыми велит состоявшийся язык, иногда внушают больше доверия, чем собственно говорящий и то, что он высказал или недосказал. Оставаясь, по видимости, лишь средством сказать задуманное, стойкие выражения и особенно отдельные слова (не считая неологизмов, иностранных заимствований), допуская местами добавочные значения, зачастую не дают уйти слишком далеко от своего первого простого смысла. Проговоренные или упущенные, они умеют порой сообщить о предмете и о самом говорящем вернее и больше, чем тот собирался или пробовал передать и внушить по ближайшим своим настроениям и намерениям


. Так бывает и в праве, которое существует в языке, в одном словесно-знаковом с ним пространстве.

В континентально-европейской ученой мысли и в юридической речи принято иметь в виду, что правление права и правовое государство друг другу вполне или почти равнозначны. Больше всего это заметно в обыкновении переводить английское rule of law на континентальные языки как правовое государство (нем. Rechtsstaat, иногда – франц. Etat du droit). Правление права


стало почти «своим» у просвещенных немцев, русских, вплоть до тождества его правовому государству, которое подразумевают на Континенте. Академическое обсуждение, где оттенки rule of law и Rechtsstaat иногда замечают, чтобы провести между ними разницу, немногое меняет в общем итоге. То безотчетно, то ясно и утвердительно европейцы удерживают эту равнозначность с ожиданием родства во взглядах на правовую государственность или даже единства в самом ее устройстве по обоим берегам Пролива и Океана. Французы и скандинавы в этом замечены меньше, чем Европа в центре, на востоке и на юге, но и они не противятся такому смысловому равенству.

Между тем оговорки и пояснения, которые нужно тратить в изложении будто бы решенного и очевидного, омрачают ясность сомнениями. В первой же видимости прямой смысл правления права и правового государства делает спорным их равенство, тем более что англосаксы, уверенно оставаясь со своим правлением права, как нарочно не выказывают воодушевления, а то и просто не узнают Rechtsstaat


и, похоже, дают этим знать, что европейцы, которые по-братски рады rule of law англосаксонской взаимности в признании правового государства не дождутся.

Эти устоявшиеся выражения будто бы сбрасывают значения, добавленные к ним поверх первого смысла, понуждают повторять прибавления и не позволяют себя затушевать


, оставляя в итоге то впечатление, что в уравнении правления права с правовым государством не все учтено или сказано лишнее. Слова, израсходованные на то, чтобы «переговорить» или «заговорить» различия, еще больше такую разницу выдают, и кажется тогда, что не одна лишь сила слова, а сама действительность противится политической воле и ученой мысли с видами на общность народов в единой для всех правовой государственности.

В собственный исходный смысл произнесенных и записанных слов люди обычно вмешивают свои предпочтения, воображение, память, опыт


, впечатления проживаемой ими действительности и свои ожидания, – по большей части безотчетно и отчасти искренне и с ними входят в ту убежденность, с которой новый смысл перекрывает, кажется, прежние и становится главным. Силы этому впечатлению добавляют эстетическая, мистическая и даже поэтическая подкладка, политическая верность, почтение к отцам и основам или простое доверие к узнаваемым выражениям, с которыми вернее освоиться в обстановке, стать своим в профессии, в ученой среде и в нужной «парадигме» войти в «дискурс», как теперь говорят. И понятно, сколь многое можно услышать или прочесть о правовом государстве и о верховенстве права по отдельности и вместе и до чего разными могут быть соотнесенные с ними смыслы. Их помещают, например, в злободневное смысловое целое с народно-демократической волей и социальной государственностью или аналитически разобщают, выясняя собственные их качества в происхождении, содержании, в приписанных им деяниях. В конституции их излагают кратко, оставляют без точных подробностей, потому что стоит лишь двинуться в догматические и прикладные частности, как вместо единения идеал разобщит верующих на несогласные части, когда стороны стоят на своем относительно того, как его понимать и как сражаться за все, чего они на свой вкус ждут от правления права или от правового государства.

Но субъективное разнообразие не лишает обсуждаемые понятия и сами явления смысловой определенности, а субъективны они только в том, что именно люди думают, говорят о них и соотносят с ними взгляды свои и решения. Человек, однако, не свободен определять и навязывать окружающим значение употребляемых слов и устоявшихся между ними связей, отчего и понятия остаются объективными в способности сохранять свое значение, хотя бы и вопреки намерениям. Даже с собою наедине нельзя произвольно распоряжаться речью, потому что слова и выражения достаются мыслящему и говорящему с готовыми, заданными значениями


. Отступить от них и поправить иной раз велят политические цели, обстоятельства спора и попутные соображения. Но тогда и себя приходится уверять в правоте смысловых «улучшений», и другим внушать к ним сочувствие – каждый раз не без нажима


. Поэтому сторонние, навязанные значения от слов отстают, когда искусственное внушающее усилие собой утомит и само истощится или перестанет быть нужным.

В общем, слова, которыми обозначены правление права и правовое государство, не только сближают, но и намечают смысловые между ними различия


. Видимую разницу создает прежде всего то, что в rule of law (supremacy of law) нет ни state, ни равной государству персоны, подчиненной праву отдельно от прочих действующих лиц и связанной особым поручением наводить и поддерживать его верховенство. У европейцев на месте этого «пропуска» стоят славянские государство, дiржава и романо-германские Staat, Etat, Stato, estado… Они по первой видимости так близки английскому state, что кажется, будто государство состояло когда-то в rule of law, а потом ради краткости или ненароком выпало, позволяя себя по-прежнему там подразумевать


.

Иногда недостаток государства не замечают с тем видом, будто оно само собой разумеется и деятельно присутствует в правлении права


. Случается, что state не в переводе, а сразу по-английски прибавят к rule of law вопреки смысловому и структурному сопротивлению – просто ради «общего языка», чтобы в политическом каком-нибудь рассуждении получить в сумме избыточно-странное «rule of law state» – «государство правления права»


. Это выражение в корне меняет и семантику, и синтаксис в правлении права – вместо принципа (режима) номократии (nomocracy), который подчиняет себе всех субъектов, правящего субъекта, наоборот, своевольно ставят в самый центр понятия. Правящей силой и синтаксическим субъектом становится уже не право, а государство, при всем его почтении к закону. Выражение это громоздко и столь компромиссно, что для всех остается чужим, а rule of law в нем сходится с правовым государством лишь по видимости в искусственном составе узнаваемых слов. В обычной и в юридической речи, кроме переводов, редко произнесут «rule of law state» и мало кто услышит о «государстве верховенства права» или «государстве с верховенством права».

Порой государство держат в смысловых границах rule of law по словесной игре, когда от верховенства права натужно переходят к законности со «строгим и неуклонным» соблюдением законодательства и даже со всеобщим подчинением законодательной воле. Иногда, судя по литературе, а то и по судебным актам, верховенство права ставят в смысловую общность с «правовым демократическим государством, отличительной чертой которого является верховенство законов», имея в виду, однако, законы, государством же сотворенные. Правлению права едва ли близка та картина, где в последнем счете верховенство оставлено государству, и где оно само себя подчиняет закону, который само же создает и судьбой которого распоряжается.

Выходит, что правление права вернее произносить, читать или слышать в удалении от европейского воображения, чтобы его собственный смысл дал о себе знать и не оставил бы разницу с правовым государством незамеченной.

В отличие от rule of law, немецкое Rechtsstaat и русское правовое государство довольно свободно перемещаются из языка в язык в прямом и обратном переводе


. Смысловые потери не так при этом значительны и коренятся главным образом в разном происхождении понятий русского государства и немецкого Staat, в смысловых оттенках от этой разницы. В словообразовании (и не только) государство ведется от личности государя как обустроенное в пространстве господство лица, правящего на каких-либо законных, как правило, основаниях. В том же ряду стоят княжество, королевство, курфюршество, губернаторство, раджастан, султанат и подобные, чьи образы создает политико-правовое творчество в сходных движениях и фигурах фантазии. Образно продолжая личность правителя и фантастически с нею сливаясь, государство обретает в ассоциациях людей лицо sui generis и этим позволяет непринужденно приписать себе ум, волю, нравственные и другие одушевленные способности заодно с достоинствами и пороками.

Staat же начинает свой смысл с обустроенного в пространстве состояния и уклада, который в отличие от русского государства был прежде обезличен и оставался жизнеобразующим, но все же объектом или даже его частью


. Его, конечно, тоже образно одушевляют, как, например, «землю» или «страну», особенно «родную», а впрочем и «чужбину», поселяя в них душу, память и скорбь, обращаясь к их силе и покровительству, отвечая им заботой и защитой. Но в состоянии-установлении (в институции) личность не предрешена


и даже может не получить развития


, что и выяснится в английской правовой и общей словесности, где state (и commonwealth) со своим «бедным» лицом недалеко ушло от объекта-состояния (благоденствия)


, особенно в сравнении с немецким Staat, итальянским stato, испанским estado или французским Etat


. На Континенте это деятельные субъекты со способностью к решениям и волевому отправлению власти. Врожденна ли в русском государстве личность или добавили ее в немецкое Staat – это заметное различие с правовыми к нему соответствиями, но его до случая можно оставить без подробностей, потому что в обоих образах есть и устроительно-пространственная сторона, и дееспособный властвующий субъект.

Привычке переводить правление права как правовое государство вряд ли нужно возражать, тем более что она укрепилась в профессиях и кажется удобной. Но заметим, что из перевода на английский государство совсем выпадает и под верховенством права его, если и знают, то наряду с частными лицами, корпорациями, властвующими учреждениями, которые, кстати, производны скорее от сообщества граждан и от публичного дела (от задач и функций власти), нежели от государства-субъекта.

Эти выражения не совпадают ни в лексике, ни в семантике, ни синтаксически: место, отведенное прилагательному правовое относительно государства, у которого определяемое положение в подчинительной связи согласования, не равнозначно положению слова право в подчинительной связи синтаксического управления, где господствующее слово – правление. По смыслу же в rule of law не государство или кто-нибудь еще, а функция или роль – правление (верховенство) – обозначают собственное господство права. Это не просто переливы словесности, ибо в rule of law право в самом деле представлено правящей силой независимо от смысловых частностей, сопутствующих ему столько же, сколько они сопутствуют правовому государству.

Впрочем, на обочине английской правовой речи обитают выражения jural state, legal state – не слишком известные, довольно противоречивые, небогатые по смыслу


и достойные внимания лишь по внешней их близости правовому государству. По этому поводу заметим сначала, что rule of law делает юридическими (legal) всех подвластных ему субъектов и все ему небезразличные объекты; и под суд оно ставит все и всех, делает их jural – юстициабельными, не считая носителей иммунитетов. Только подсудность state неочевидна, поскольку в нем видят сам правопорядок. Так что юридическое государство (legal), как и юстиционное (jural), в англоязычном смысле тавтологично или избыточно, как был бы избыточным в нашей речи, например, правовой правопорядок.

Ближе всего к legal… и особенно к jural state стоит немецкое Justizstaat, которое вспоминают иногда среди синонимов правового государства. Все они будто бы намекают на подчинение государства праву, которое вещают суды, или на господство юстиции. С таким ударением общность правового государства и правления права можно было бы искать в их родстве не только с юстиционным государством, но даже с древнееврейским правлением судей, которое окрашено и ветхозаветной славой, и уважением англосаксов. И будь jural state и Justizstaat в самом деле равнозначны, то через их семантическое и синтаксическое сходство Rechtsstaat могло бы сблизиться с rule of law до полной синонимии. Однако для этого и немецкому, и английскому юстиционному государству нужно было бы иметь примерно столько же смысла, как сколько его содержат правовое государство и правление права. Между тем jural state и Justizstaat вряд ли обеспечены общим признанием и семантически едва ли так богаты, чтобы стать вровень с Rechtsstaat и rule of law и этим их сближать.

Это сближение ограничено еще и многозначностью (полисемией) юстиции, которая уже в латыни означала и деяния суда, и справедливость в значении руководящего начала, чтобы потом в той же двойственности перейти в поздние языки. Но если Европа удержала оба значения и не позволила справедливости уйти в процессуальные границы правосудия, то в Англии справедливость в значении justice и equity (но за вычетом fair) почти растворилась в процессуальных подробностях, когда в английском праве возобладала формула «no remedies – no rights» – «без процессуальных средств нет прав». Буквально это значит, что притязание может быть правом, только если суд знает форму иска и процедуру (средство) его защиты и применяет с нею нормы общего права или права справедливости. Последствия этой формулы не изжиты и после того, как в XIX веке от нее отреклись.

На Континенте же право и справедливость не замкнуты в рамках правосудия и даже господствуют над ним. Справедливость вернее ищут и распознают в изъявлениях «законодательной воли», в распорядительном исполнении, полагаясь больше на них, чем на средства судопроизводства, которые в защите справедливости необходимы, но в том, как излагать и понимать право считаются вспомогательными. Так что по смысловому объему не только Rechtsstaat, но и Justizstaat определенно отстоят от английского jural state. В семантических ударениях они подразумевают больше, чем правосудие, и делают упор на справедливость руководящую, не растворенную в судебных случаях, изложенную и понятную в законодательной подаче, нежели в отправлениях правосудия по разобщенным судебным случаям. Стало быть, по смысловой протяженности (понятийной емкости) континентальное справедливо-правовое государство – Justizstaat к англосаксонскому jural state (юстиционному государству) не приравнять даже в прямом его значении. Через эти выражения правление права с правовым государством нельзя ни сблизить, ни, тем более, довести до равнозначности. У правового государства есть хороший перевод – law-governed state, но и это не самое распространенное выражение, к тому же далеко не равнозначное rule of law.




2. ОБЩАЯ ВЕРА В ЗАКОН И ВЕРОЭТИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ РАСХОЖДЕНИЙ МЕЖДУ ПРАВЛЕНИЕМ ПРАВА И ПРАВОВЫМ ГОСУДАРСТВОМ


Значение состоявшихся идиом и слов не произвольно, потому что его определяют и навязывают законы их структуры, звука, смысла, а с ними мировидение, стиль жизни, распространенные образы и все прочее, что укоренилось в народе носителе языка и культуры под влиянием направляющих ценностных тяготений, из веры в право. На ней, между прочим, и покоятся догматы правления права, а следом – правового государства, и не только они.

Веру в право люди взяли из опыта жизни, длящихся впечатлений, в подозрениях, ассоциациях и прозрениях, намекающих или убеждающих во взаимосвязи предметов и явлений вплоть до их всеобщей зависимости от могущества и неотвратимости естественных и социальных сил и законов, времени и стихии, природных и рабочих циклов, смерти и судьбы, включая сюда рост организмов и обществ, неотвратимый прогресс и упадок, непроизвольные очередности в распределении тягот и благ, структурную двойственность (бинарные оппозиции) в мышлении, языке, в общественных установлениях. Все это люди видят или угадывают в неясном осязании или в пристальном к ним внимании, в почитании и страхе перед ними. Кажется, что они способны покорять, навязывать, сокрушать и, однако же, направлять, умножать в человеке силы, когда тот не противится течению судьбы, берет сторону закона и дает его господству исполниться себе ли во благо или на беду, но во всяком случае неуклонно. Такая покорность в существе своем не унизительна, поскольку перед ней несокрушимая сила, наполненная равнодушным достоинством. Если даже смертным иногда покоряются, не роняя при этом достоинства, когда они сильны и благородны, то тем достойнее следовать силам, когда их справедливая мощь не имеет лица и уже поэтому не может унизить, как унизил бы ближний


. Так в германском эпосе герой следует неотвратимой судьбе, которая ведет его к славе и в трагическом исходе не отнимает достоинства


.

Вера закон примыкает к магическому мировидению, происходит от него и в нем развивается


, пока не сложилась и не развилась еще религия и пока человеку еще не ясно, довлеет ли над миром духовная чья-нибудь мощь и воля


, не говоря уже о государстве. Здесь закон вместе с судьбой не столько знают, сколько чувствуют, держат в области тайны, испытывая на себе, замечая в действии, и лишь частью потом «рассекречивают»


, чтобы высказать, запомнить и записать, как, например, в двенадцати римских Таблицах. В мировидении этом право или закон чувствуют и представляют в образе неумолимой и, возможно, телесной силы – уже не безжизненной, но еще не вполне духовной и то ли безликой, то ли с неполным, стертым лицом, как стерто оно или вовсе отсутствует, например, в изображении символов плодородия либо ранних бездушных идолов-предбогов. Эта сила, в частности, себя являет в посланиях-фемидах, озарявших судействующего шамана, волхва, посредника или священнодействующего царя


в его общении со стихиями, духами и античными божествами, а потом и в образе Фемиды, которая охватит и поглотит фемид


именем и ликом своим, но, впрочем, и сама носит повязку, чтобы зрение не слишком одушевляло и не мешало закону исполниться бесстрастно и слепо, «невзирая на лица». Так путеводные звезды бездушно, но верно указывают путь; так безликие парки таинственно плетут закономерные нити судьбы, а безымянные божки-наяды выражают и позволяют представить в образе своем слепые природные силы.

Из объективных в первую очередь оснований и связей ведут европейские языки исходные правовые понятия – из естественно установленных пределов и разделительных линий


или из действий, обозначаемых глаголами «ставить», а еще больше – «лежать» и «располагать», «класть» и «укладывать». Они сообщают о действиях, которые замыкают в границы подвижность (свободу) людей, предметов и самой жизни, когда в ней все улеглось, состоялись размежевания и проступил порядок или когда она устоится и станет, если не вполне оседлой, то в чем-нибудь определенной, получит в правилах свои устои и уклад. Эти отглагольные значения и сами глаголы именуют собой предчувствия, вносят форму в представления о законосообразных естественных связях, которые определяют судьбы и направляют деяния. Такими чувствами и представлениями наполнены магия, право, а впоследствии, кстати, и современная наука, где тоже господствуют образ закона и вера в него


.

Так, в старой и новой лексике закон – латинский lex (более древний, чем jus), древнегерманские lagu (ст. англ.), log (ст. норв.) и романо-германские law (англ.), loi (фр.), ley (исп.), legge (ит.) – берет начало в глаголах лежать, положить: протоиндоевропейского leg-, а потом ????? (древнегреч.)


, lectus (лат.) и далее


до английского to lie. Славянская речь знает глагол того же происхождения в сходном звуке


; сходным образом связаны с русскими лежать (и класть) правоположения, законоположения, уложение и уклад (в смысле общности установлений), а с глаголом ставить сообщаются (создают вместе с ним гнездо корня) установления или уставы. К ним примыкают знаки неподвижности и длительности в отличие, например, от всевозможных распорядительных указов и декретов. Это не только семантическое (смысловое, словесное), но и прагматическое (субъективно-значимое) прилегание обозначений – и древний закон, и современное право прочно связаны, в частности, с признаком давности. В быстрой же смене правила теряют законный смысл, в подвижном законодательстве закона не чувствуют, тогда как в «лежачей» давности, наоборот, он живет и присутствует, а права законно рождаются и отмирают


.

Объективны и пространственно-подвижные ориентиры, которые передают способность направлять и определять верное положение в области права. В разных языках понятие права буквально получено из ориентации вправо, на правую сторону. Droit, droite (фр.) сообщают о правой стороне или руке, а в этическом, в том числе юридическом, смысле означают право и правовое. Английское right, немецкое recht ориентируют вправо и выражают право, правое, справедливое


. По-испански derecho означает в пространстве – правый, а в этике – справедливый, правомерный, невиновный и само право. Столь же явно в русской речи правостороннее сообщается с правотой, правдой, справедливостью, правосудием, правилом, исправлением и собственно с правом


. Примерно так французское souverain, означая буквально высшее, сохраняет первое свое пространственное значение и в отношениях власти и права, где также ориентирует, располагая на образной высоте верховные правящие инстанции и суверенные их права.

Пространственно-правовые основания могут быть как неподвижными, так и ориентирующими по сторонам и направлениям (вправо-влево, вверх-вниз), где счет ведут от субъекта – от занимаемого им положения. Те и другие дают начало правилам: от проложенной границы, чтобы в ее пределах владеть, поддерживать запреты и защищать права, или от направления, которому нужно следовать. Разница между неподвижными и подвижными исходными ориентирами условна. Так, права гостя на неприкосновенность и защиту, на угощение и кров чужак получает, переступая порог и символически попадая в область очага как в неподвижном, так и в передвижном жилище; за их пределами правила гостеприимства теряют силу: «стоит ему выйти за порог приютившего его двора, и обязанность хозяина охранять гостя от врагов и мстить за его обиду, как за обиду родственника, сразу прекращается»; когда преступают порог, «воровство признается наиболее тяжким и чем ближе находился похититель к домашнему очагу, тем выше размер постигающего его взыскания». Вместо очага за исходную точку маленького миро- и правопорядка можно взять «цепь (рахис), на которой висит котел для варки пищи»


и которую можно перемещать, а с нею вместе – весь уклад и его правила, как заведено у кочевых народов. Подобным образом племя ахилпа в австралийской пустыне имело собственную ось мира – столб, вокруг которого «начинается обживание территории… В странствиях ахилпы таскали его с собой, выбирая направление пути по наклону столба.…Если же столб сломается – это настоящая катастрофа… члены племени скитались еще некоторое время, а затем садились и умирали»


.

Правую и левую стороны люди тоже «носят» с собой. Правое несложно связать с натуральными предпочтениями в ходьбе, с преимуществами правой руки – более сильной и умелой. Борьба вернее обещает честную победу, если нападать с открытой и сильной правой стороны, нежели с левой – слабой, но коварной; с левой (от себя) стороны нападают неудобно для соперника и будто не совсем правильно, как это полагают в известном предубеждении. И в этике, вере и в речи, начиная с евреев, греков, продолжая старо- и церковнославянской словесностью, десницу предпочитают шуйце (левой руке), а левой стороне (шуия) – правую (десную, десницу)


: «…от шуия части спастися, стати же одесную…», – просят в молитве


.

Позже этика и язык смещаются к прямизне: не отрекаясь от правоты и не уклоняясь в «предосудительную» левизну, они все-таки «выпрямляют» этические понятия. Так, французское droit, кроме направления вправо, означает «прямо» и «отвесно» (для углов и линий). Эту буквальную смысловую прямизну иносказательно обращают в честную прямоту и потом даже предпочитают ее в посланиях веры: «чтобы не уклонялся он от закона ни направо, ни налево…» (Вт. 17: 18–20). И тогда держаться прямых путей означает этически примерно то же, что и следовать правым стезям или стоять одесную.

Прямизна, однако, уже намекает на отступление от права к тому произвольному руководству, где указующая десница пересиливает право-законные тяготения и где прямолинейные direction, Direktion, директива, направление или управление по смыслу и происхождению все еще связаны с right, recht – с правом, остаются с ним в корневом гнезде и питаются его пространственно-этической правотой


, но уже готовы немного ему «изменить» и дать субъекту, его руководящей воле перевес или власть над законом


.

Похожим образом в Риме, рассуждая о естественном, т. е. от-природном, казалось бы, праве, определяли его «искусством [ремеслом] добра и справедливости» (ius est ars boni et aequi), как бы предпочитая старинному бесстрастно-справедливому закону (lex) такое право (ius), которое и по звуку (в индоевропейских соответствиях)


сближается с благом, и по смыслу зависит от того, как человек видит добро (bonum) и что он по воле своей обратит в право искусным своим деянием (ars). Но пока в праве и в самой жизни преобладает объективное


, оно не дает воле простора, и той нужно лишь покориться судьбе и закону, чтобы в пустой с ними борьбе не остаться бессильной, смешной и бесследной. Свободы воли вера в закон сама по себе не знает. Воля и слово вплетены ею в общую сеть зависимостей, не господствуют над судьбой и законом и, подчиняясь, лишь иногда от них отвлекаются – нелепо или трагически, как о том повествуют эпосы


. От этой веры с ее различными последствиями не свободны ни примитивные, ни развитые общности и традиции – она оставила след в конфуцианстве, шариате, в христианских культурах; даже в социализме господство народно-партийной воли и государственной директивы «научно» опирается на «правду» объективных «законов», предрешающих смену формаций ввиду необходимой взаимосвязи экономических базисов и социальных надстроек над ними.

Вера в право явилась, чтобы остаться с людьми навсегда как исходный прообраз (paradeigma) того, с чем предстоит человечеству жить во всех его отрядах, чтобы удержаться в нем как самый стойкий архетип, как бы ни были сильны все следующие новообразования. Она впечаталась в человека от его изначальных эстетических, этических потрясений и удивлений, не говоря уже о природно-рефлекторных ее основаниях, которые тоже нужно со временем как-нибудь обсудить и учесть. Ее следы уже не сотрут даже более сильные, убедительные, рациональные впечатления, подобно тому, как в организме первые впечатления (импринтинг) закрепляются насовсем, до самой смерти в его реакциях и повадках, что бы ни произошло с ним впоследствии. Такие следы неизгладимы, продолжаются в поколениях и пусть не все, но многое и главное предрешают в участи человечества, создавая эмоциональные, образные (эйдетические), интеллектуальные и, разумеется, этические ориентиры, чтобы с ними навязать правовые направления и пределы, причем не где-нибудь снаружи, а в самом человеке, которому от себя никуда не уйти.

Вера в право, сама по себе всеобщая, неодинаково открывается среди народов, в разнообразии убеждений и на разных отрезках времени


. Как любая вера, она бедна проверяемыми доказательствами, хотя и не настолько, чтоб считать ее вовсе пустой


. Она уже в том небеспочвенна, что главное, чем располагает право и чем оно растет, не сотворено в свободном пожелании, а досталось человеку, начиная от самого закона и права, в ненамеренно сложившихся навыках и повадках, в непридуманных озарениях, незапамятных уложениях от природного и социального естества. Свободный и светлый ум не сочинил, а получил и частью усвоил и постиг, например, правосубъектность в известных о ней представлениях – в телесных понятиях corpus, corporation, body, entity, в образе лица (persona, личность) или головы (caput) с обязанностями, соответственно, и с правами телесно-предметно что-нибудь удержать, получить либо исполнить или же с обещаниями, изъявлениями, голосованиями одушевленных лиц и, наконец с возмездиями и лишениями, когда «головой отвечают» и даже теряют ее то на плахе, то в символическом capits deminutio (поражении прав). Человеку ненамеренно достались рабство, клиентела, патронат, родительская власть и другие состояния зависимости, господства или свободы, гражданство, подданство, касты, сословность, равенство разных видов, закон, правило, справедливость, родство, брак, наследство, представительство, клятва (присяга), сделка и контракт (крепость), пакт и договор (уговор, соглашение). Человек не выдумал, а застал в неотменяемой данности завладение (оккупацию), приобретательную давность, очередь (в наследовании и в других правах вплоть до распределения депутатских мандатов), старые potestas, аллод, феод и поздние виды держания до свободы в неприкосновенной собственности. Он получил субъективное право и обязанность, запрет, деликт, возмездие и возмещение, плату и цену, виру, вергельд и штраф, суд, судебное состязание и розыскное правосудие, иск и его формулы, обвинение и защиту, дань, пошлину и налог, власть в полномочиях первичных ее носителей-суверенов и производных институтов, монархию, парламентаризм, правительство, выборы жребием и мажоритарные выборы, конституцию и конституционную юстицию, омбудсмана, гильдейские, городские коммуны и муниципальные общины. И еще многое человек не изобрел в намерении


, а распознал в себе и вокруг в готовых уже именах, что-то назвал иначе, поправил и прирастил


, многому покорился, кое-что понял и продолжает фантазировать, чувствовать


, думать и заблуждаться в установлениях права, следовать им, противиться и даже этим их признавать


.

Но за верой в право, чтобы войти в бесконечное с нею в соперничество и участвовать в мироустройстве, приходят верования, где действуют и преобладают дух и душа, слово, разум и воля, вообще психические способности


. Духовная, пневматическая


этика со временем еще разовьется, но и первичные дарования, скажем, способность видеть, уже добавляют праву новизны и подвижности. Зрение влечет не столько к «правоте», сколько к «прямизне», с которой человек может зрительно (умозрительно), т. е. уже от себя самого проложить свои линии и предпочесть их природным и сложившимся околичностям. Это дает намек на свободу (независимость) от объективной и навязанной обстановки с ее рельефами и путями, как и от врожденных тяготений самого человека. Обычным взглядом и внутренним зрением он переступает линии номосов и lex’ов, конов и межей, невольно представляя и затем вольно предпочитая очевидно лучшие – ровные пути и явно полезные решения. Затем и право человек понемногу сместит к обозримой равномерности и очевидному благу по знаменитой римской формуле – aequum et bonum. Доверие к зрительным и другим ощущениям, а потом и к духовным дарованиям вплоть до воли и разума, располагают людей следовать себе и дают им немного воли от природных предрешенностей, от заведенных ритуалов и табу и даже от гнета судьбы. Такие предчувствия и предверия обнадеживают и соблазняют отойти от косных установлений ради рациональных кратких решений, которые глаз и ум предъявят и проведут прямо, вопреки тому, как шли бы ноги и как вынуждали бы ландшафты или незапамятные уложения.

Склонность к прямым, линейно-вертикальным направлениям заметна и теперь, когда рассудочно-волевые решения предпочитают закону и суду; когда в досаде на «пустые» правила и путаный процесс видят благо в политической, административной прямоте с ясными ее указаниями и директивами; когда «бездушных» строгих процедур бегут, чтобы все решил верный глаз начальства, его распорядительная «простота» и «душевная» человечность.

Смешение двух верований протекает в столкновении разнонаправленных начал, где одну сторону держит ассоциативное (буквально – связующее) мировидение или неясное предчувствие, в котором интуиция, воображение, проницательность соединяют все что ни есть нитями ясных и видимых либо тайных, магических соответствий и причин, подчиняя их законам все тела, предметы, движения и судьбы. По этим законам, например, на растущей луне в рост идут злаки, животные или остриженные волосы из веры в ту между ними связь, что если растет одно что-нибудь, то и другое что-то, связанное с ним, беспричинно, но в из подобия (сходства) или от соприкосновения (родства) прибавит в росте; по тем же законам чужие раны и места болезни нельзя показывать на себе, чтобы их на себя не навлечь, а счастливый талисман приносит удачу, и даже если простую булавку на чем-нибудь закрепить, то с нею, быть может, в незримой связи прикрепится и счастье.

Так и произнесение словесных символов, выражающих передачу вещи, или выполнение о том записей не просто изображает, но по-настоящему влечет переход имуществ и прав, создает и прекращает обязанности по ассоциации слов, предметов и состояний. Когда владелец земли или раба при весовщике и свидетелях передает в словесном ритуале свои «вещи», они, в самом деле, переходят приобретателю в силу связи между словесными знаками и обозначаемыми предметами. Кровные ассоциации издавна создавали множество правовых последствий, когда от родителей к детям и вообще между родственниками перемещались права и законные состояния, включая наследства, титулы, должности вплоть до прирожденного гражданства по «праву крови». Последствия наступят, если кровную связь заместить, как у мусульман, например, молочным кормлением, которое сделает людей родственниками. В ассоциации можно выполнить и условное рождение, например, в имитации родов (в старинном ритуале прохождения между ног условной роженицы, в рождении чужой женщине «на колени» или в современном «бумажном» усыновлении), где недостающую часть ассоциации (живую кровь) заместят ее символические подобия и ритуальная обстановка. По месту рождения лицо законно станет гражданином в ассоциации с землей, которая «родила» его, или подданным той власти, при которой состоялось рождение. По спиритическим ассоциациям дело дойдет до духовного родства, связи душ и духовного братства.

С ранних пор человечество повсеместно и не сговариваясь ставило свои ассоциации-связи в рамки «дуальных структур», отдавало преимущество «бинарным оппозициям» – двоичным противопоставлениям, представляя все так, что общности и родству предметов, людей и судеб сопутствует раздвоение, где противоположности нерасторжимо связаны и обречены законом оставаться вместе – в обменах и в столкновениях условно равных (сопоставимых) частей и сторон, например, в договорах, в суде или в экзогамии браков. Части оппозиции бывают условно друг другу подчинены, притом что им полагается иногда меняться местами в переворотах-инверсиях


. В таких удвоениях удача, например, связана с неудачей так тесно, что и при счастливых обстоятельствах поколеблется вдруг равновесие и все закономерно перевернется и оборотится. Равновесие легко нарушить, когда нетерпеливое, например, предвкушение спугнет судьбу в преждевременной радости, хвастливом слове и сменит счастливую участь на несчастье – тогда «лук сильных преломляется, а немощные препоясываются силою; сытые работают из хлеба, а голодные отдыхают, даже бесплодная рождает семь раз, а многочадная изнемогает»…


Эти связи и движения до сих пор собой чаруют и, оставайся они в прежней силе, люди бы крепче держались неприкосновенных правил жизни и полагались на законосообразное, где нужно следовать всему, что заведено и устоялось в двойственном равновесии.

Но ассоциативное, закономерное мировидение не все собою исчерпывает, и другую сторону в человеческих верованиях, вообще в самочувствии держит духовное, религиозное, а затем – гуманное мировидение, где наряду с неотвратимой мощью закона, судьбы и других бездушно-безличных сил для начала завелись божества, образно оживленные в подобии человеку и одушевленные, подобно ему


. Их можно просить


и склонять на сторону своих желаний, если сами они того пожелают, а человек даст своим желаниям волю – позволит себе желать в ненавязанных будто бы целях и свободных решениях.

Чтобы так было, в человеке, кроме способности отвечать рефлексами на вызовы среды, должна была вырасти способность к рефлексии, самопониманию с умением определять и представлять себя со стороны, пусть несложно, но достаточно для начала, чтобы в себе и в природе распознать дыхание жизни (anima) с невещественными, как воздух и ветер, движениями ума и чувства, а потом составить их в образ души


и духа


. Тогда духом и душою можно населить существа, предметы и наполнить весь мир. Различая духовное в телесной жизни, с воображением душу и дух можно «отвлечь» умозрительно от предметов и тел и даже, наверное, от законов вещественной природы


. С долей свободы от сиюминутных нужд, опасностей и от собственных рефлексов, со способностью видеть вещи за пределами телесной насущности и текущего времени, с их проекцией в прошлое, в будущее и за границы очевидного человек смог представить жизнь и живущую душу за чертой самой смерти. Смерть, кстати, тоже нужно было увидеть отвлеченно, то есть уже не только в близкой опасности умерщвления, когда рефлексы велят либо бежать, либо решительно напасть во встречной агрессии, либо иногда обездвижиться в ступоре (шоке) или же обмануть опасность чем-нибудь несуразным в «смещенной активности». В отвлеченной грозной неясности будущей смерти образы жизни (anima) и души можно чувствовать долго, наполнять этим чувством ожидания и в итоге следовать с ними к религии, где в перспективе откроется для начала переселение душ (транспсихизм), а потом и посмертное спасение душ.

Такое самопонимание позволяет войти в то смутное поначалу пред-верование, где сила предрешенностей, еще господствуя, уже не все в человеческой жизни и не настолько собой поглощает, чтобы не зрело восстание против равнодушной судьбы и беспощадного закона


. Это самочувствие дает почву такому верованию, где воля образует силу, в какой-то мере изъятую из цепи ассоциаций или причин. Ее сначала замечают среди природных влечений, закономерно наполняющих все живое, а потом подозревают, что закон, может быть, не вполне над волей господствует.

В отважном этом чувстве духовные дарования можно «выпустить» на простор, воображая волю как самопричину, не обусловленную ничем, кроме нее самой, или даже как первопричину, готовую определять и себя самое, и судьбу всякого, в ком воля действует. Потом и чужие судьбы и всякие обстоятельства она готова образовать и направить, действуя заодно с прочими силами, а со временем и преобладая над ними, – сначала менять и пересиливать все ветхое и негодное в сложившихся установлениях, а затем утверждать новые правила жизни, вплоть до основ мироздания. Границы, в которых волю чувствуют свободной, ставит или раздвигает как внешняя природно-социальная среда, так и восприятие, воображение самих людей, психическая их устойчивость и подвижность, робость и решимость, направление и стойкость веры и все вообще, что достается человеку и что он берет из воспитания и от себя самого в поведенческом фенотипе, то есть в развитии своего генотипа в обстановке общего филогенеза и собственного онтогенеза, включая наследование задатков


. В этом участвуют влияние среды, физиологические соотношения между раздражением и торможением, производство нейромедиаторов и гормонов в биохимической основе человеческих состояний, мотивов и движений


.

С ростом психических способностей духовные силы кажутся порой столь значительными, что их уже не поработить предрешенностью правил, особенно когда религиозный призыв велит вывести волю и ум, эмпатию и прочие силы духа


из тесноты табуированных запретов и навязанной ритуальной протяжности


. Правда, в избытке чуткости, во внимании к тонким влечениям, предвкушая с ними все, чем соблазняют ум и хотение, можно ослабеть в социальных рефлексах, теряя святость правил и всякую святость, когда кажется, что на свободе воля ничем в последнем счете не связана и вполне готова господствовать. Эти крайности проступают как на подъеме, так и в этическом, эмоциональном упадке, когда неспособность к праву в спокойном, длящемся и верном чувстве люди замещают одушевленной неровной подвижностью, в том числе в законодательстве, ниспровергая запреты и правила, сочиняя новую справедливость из глубин свободной будто бы воли или от беззаконной прихоти


. Есть и другая крайность, когда в бесчувствии, в бедной религии, не давая опоры духу, общности вязнут в бездушных порядках, лишают себя энергии политической власти, народного будущего и надежд на свободу


. Все это, однако, не отменяет самих этических тяготений, обсуждать которые можно безотносительно к тому, непрерывны они или порывисты, пришли в упадок или господствуют в крайностях.

Среди условий, определяющих разницу между этикой закона и пневматической этикой воли, нужно учесть и коренные расхождения в понимании добра (и зла). Ранний и простой образ добра обращен к объективному благополучию в питании, безопасности и здоровье, в обладании силой и победе над соперниками, в господстве над предметами и пространством, в солидарности, социальном ранге. Затем при хорошем самочувствии и свободе от страха и стресса в образе блага больше участия принимают эйфорическое насыщение, эмоциональное удовольствие, ценность общения, симпатии, осмысленного и протяженного во времени чувства, воображения и мечты. Оба типа удовлетворения взаимосвязаны, и как духовное удовольствие не может быть вполне самородным (эндогенным), но решительно порой зависит от обстановки и вызовов среды, так и объективному благу нужно, чтобы вещь, событие, отношение были не просто реальностью, а что-нибудь значили как явление, т. е. явились бы человеку, способному эмоционально, образно, умственно включить их в собственный мир, освоить и, может быть, сделать их ценностью, которая, как и явление, возможна лишь с участием человека, который что-нибудь ценит, чем-нибудь дорожит. Внутренний мир, однако, и внешний мир человека не составляют один другому исчерпывающих, всегда решающих причин и подчиненных следствий – как предметы и состояния действительности условно самодостаточны, так и психика, при зависимости ее от среды, автономна хотя бы в том, что биохимические, психосоматические движения, не говоря уже о движениях «свободного духа», протекают не просто в реакциях на раздражения, но и по внутренним своим законам, которыми человек сам живет, мыслит и чувствует в эйфорическом и дисфорическом направлениях. Когда в утолении жизненных нужд люди больше сориентированы к предметной обстановке, ищут радостей среди предметов и в плотском чувстве, то и в образах добра, счастья и блага ударение останется на вещественных ценностях, в знаках благополучия и успеха. Если же добра больше ждут от полного чувства, проживания смысла, опираясь на удовольствия этого типа, то и акцент в понимании блага, влечение к нему сместятся к душевным, прежде всего, состояниям вплоть до совершенства духа, а мирское станет им просто средством и материалом.

Один тип ориентации примыкает к магическому мировидению, где он вернее всего поддержит этику закона с ударением на материальность и правящий закон, силой которого прибывают и благо, и злые несчастья. Другая ориентация вернее исполнится в религиозном измерении и проявится там, кроме прочего, в одухотворении, антропоморфизме высших сил, на которые люди перенесут собственные способности к мысли и воле. Все люди знают вещественный мир со своим положением в нем, все как-нибудь чувствуют в нем присутствие магии, все, в общем, знают религиозное чувство, и в каждом человеке все это расставлено в неодинаковых соотношениях и акцентах. А кроме того, целыми племенами и народами люди вступают однажды в решающее для себя время, где и застигает их миг рождения, смута со смертельной опасностью, великая победа или порабощение, за которыми встают какое-нибудь сочетание направления чувства и его «пропорции», соотношения и акценты в ценностях, идеях, способах поведения и застывают надолго, если дать время. С тем образуется народное мировидение, где главные акценты сделаны, смыслы и предпочтения расставлены, а принципы и основные правила замерли, оставляя народную общность в ее особом укладе с представлениями добра и блага, в этических ее ориентирах.

Ранние религии открыли, а христианство завершило движение к тому, чтобы вместо стихий, судьбы и закона


основой мира и жизни стали воля и решение – Слово, которое исходит от Бога


и зажигает благую искру воли в человеке, сотворенном по образу Его и подобию. Конечно, и дерзость, и бесчувствие к закону способны на многое и могут против правил восстать или ими пренебречь. Но бунт произвола сам по себе, без веры, ничего не утверждает и, даже бросая правилам вызов, не может их так опровергнуть, чтобы самостийная личная воля стала закону достойным и стойким соперником, тем более – творцом закона. Не соперник закону и разум, если это просто ум со способностью к суждениям, безразличным чувству и вере


.

Уверенно объявить свою (царскую, государственную, народную и т. п.) волю законом люди решили лишь в довольно позднее время – после того как религия уже давно и заметно поколебала этику закона верой во всесильную творящую мощь единого Бога-Творца. Эта решимость позволяет себя понять как отрасль религиозного мировидения, где свободная воля властвует и творит закон из себя самой. С верой во Всемогущего Бога можно и вправду вести закон от воли, подчиняя ей право. Не всегда, конечно, за волей это величие признавали и вряд ли так определенно его сообщали языческим, далеко не всемогущим или бездушным идолам-божествам, тем более – отдельному человеку


. К тому же в праве и вообще в человеческой жизни, которая началась для людей сразу в групповой социальности, исключая всякий индивидуализм, личности предшествует общность (род, семья, триба и проч.) как решающий субъект. Скажем, отец семейства в римском праве лишь на историческом расстоянии кажется вполне отдельной личностью с будто бы исконным правом господства (patria potestas) над имуществом и членами семьи, хотя в первичном смысле – это главный представитель семейной общности, которая все собою определяла и которой отцовская власть обязана всем, что отошло в распоряжение paterfamilias


. В общем, и субъективные права, и воля отдельно взятого человека сначала не имели под собою хороших этических и даже природных оснований и, стало быть, бесспорного признания. Но религия теснит закон или понижает его в ранге уже в том и начиная с того, что с ним наряду почитает духовную силу любви, слова, разума и воли, а еще больше – когда ставит их в основание закона, прав и обязанностей и когда человека и душу его признает в их отдельной особости


.

Например, наследование по закону, преобладая в раннем праве, впоследствии потеснилось в пользу завещания, чтобы последней волей имущество можно было «отписать» и вопреки закону оно досталось бы предпочитаемым получателям, например, церкви на спасение души завещателя


. Иные же из прежних бездушных законоустановлений религиозное мировидение со временем отвергло, и они постепенно приходили в упадок. Так рабство, питаясь этикой закона, звучало довольно спокойно даже в церковнославянском изложении и, положим, египетское дохристианское рабство евреев называлось просто «работой египетской». Законное рабство было владычеством над телом и над телесной способностью работать. Чувствам раба можно было, конечно, сострадать, не создавая этим, однако, законных оснований видеть в рабстве угнетение личной свободы, воли и правомерно его осуждать. Принудительную сторону рабства вряд ли одобряли, но вряд ли слишком порицали, подобно тому, как ныне свободный человек тяготится иногда, вынуждая тело свое работать, но не осуждает себя за это и даже ставит в заслугу такое усилие (насилие) над собой. И чужие услуги, работы непредосудительно покупать и даже ими распоряжаться, если воля (душа) исполнителя по правилам и свободно от стороннего принуждения выказала себя в согласии, пусть бы потом он и чувствовал себя принужденным чужою силой и волей. Так же непредосудительно распоряжались рабскими силами и самой жизнью, пока религиозным зрением не распознали в человеке душу, разум и волю. Рабство становилось неприемлемым, по мере того как в нем, кроме законного, пусть и тягостного господства над телом, видели еще и попрание человека в ментально-волевой части его личности. Для этого, однако, нужно было сначала личность представить не только в телесной жизни с чувственным, животным страданием, хотениями или неохотой, но со свободной душой и волей. Их если прежде и воображали чем-то в особенности, то вряд ли ставили выше, а скорее вровень и вместе с телесностью (с плотью, сомой). Религиозная же этика восставила их и, не отменяя сразу законного рабства, положила основания тому, чтобы со временем его отвергнуть за грубое насилие над совестью, волей и всем, чем принято дорожить как душой человека.

В религиозно-духовной этике воля сторон стала основанием договора


, а воля доверителя дала основание представительству, чтобы потом из воли общины или корпорации образовалось публичное представительство, пролагая этим на будущее властное торжество народно-национальной воли.

И власть, располагаясь поначалу в лоне закона, в символах телесного могущества и в одном ряду с мануально-ручным господством-держанием, сначала «отделилась от частной собственности, приобрела облик публичной власти»


, а потом сместилась в область духовного, где и вошла в сообщение с волей, хотя не сразу и не до конца с нею смешалась. В Риме она так и осталась в понятийных границах законной силы, владения и опеки – potestas (patria potestas), manus, mancipium. Ее представляли и как imperium, производный от военной силы, господство которой еще до образования Империи предвосхищали войска, величая императорами победоносных своих полководцев.

Вообще воля человека, как бы ни возносилась, не самодостаточна ни в обыденном, ни в изощренном юридическом смысле. Это заметно отодвигает ее от закона, права и даже от насилия, в действительности и господстве которых убеждать не нужно, ибо для людей они почти всегда убедительны по безотчетной вере или по наглядной очевидности, а признают их ненамеренно и потому всего вернее. Хотения, разумеется, тоже действенны и действительны, по крайней мере для самого человека, но среди окружающих его желания сами собой никого и ни к чему не понуждают, а стало быть, как таковые не создают ни прав, ни закона, ни беззаконных последствий. Чтобы отозваться в праве, воле нужно выразиться в законном, в каком-нибудь убедительно-грозном изъявлении, притязании, предписании или хотя бы в молчании, лишь бы его обусловил закон. И нужно, чтобы деяния эти кто-нибудь признал благодаря законному или еще какому-нибудь внушительному основанию при нужном стечении обстоятельств. Нужно законно владеть вещью, чтобы воля влияла на ее правовую судьбу, и нужно быть правосубъектным, чтобы изъявлением воли заключить договор, подарить что-нибудь или завещать. Без воли же можно, например, в душевной болезни и по малолетству одним лишь правом оставаться под защитой закона и вообще в его власти, обязывать и обязываться. Чтобы волеизъявления имели последствия законной власти, нужно быть законным монархом, устоявшимся в своих правах сословием или признанной нацией, полноправным голосующим гражданином, президентом, депутатом, законно назначенным служащим или хотя бы таким узурпатором, которого в обстановке переворота кто-нибудь образно ставит на сторону социальной справедливости (пролетарской, правоверной, исторической)


. В право и в законное господство воля человека скорее тихо вкралась, нежели надежно и навсегда ими облеклась. Когда у воли нет оснований в законе, в солидарном сочувствии ближних, которым какие-то законные основания тоже нужны, или, наконец, в Боге, то ничего властвующего среди окружающих сделать она не может. Частью перенимая знаки мощи и правоты, воля все равно действует им в продолжение. И даже когда кажется, что решающая воля властвующих людей царит над законом, то и тогда она как-нибудь им же питается, ибо и отъявленное самовластье ищет оправдания правом, без которого воля была бы пустой «хотелкой» и дерзким, если не преступным, произволом наперекор закону.




3. ЗАКОН И ВЛАСТВУЮЩАЯ ВОЛЯ В РОДСТВЕ И НА РАССТОЯНИИ


Власть изначально ведется, в частности у русских, не от воли, а прямо от володения и владычества в прямом и символическом их значении – от держания всевозможных вещей и людей в руке (в ладони – володении) или под рукой, от законного завладения или даже от насильственного, но внушительного, почти как закон, если не больше, и оттого почти правомерного. Того же рода последствия имела римская манципация, производная от manus’а – от руки и заключенной в ней мощи. И дiржава происходит от способности крепко держать – тоже от «сильной руки». В том же подобии латинское potestas (и potentatus – владетель от potiri – владеть; итал. podesta; общеевропейский потентат), как и английская power или немецкая Macht, обозначая мощь, обратились еще и властью, державностью из того подобия, что быть хозяином положения, решать участь людей и предметов позволяют грубая сила и сильная распорядительность. И даже когда образ власти сместился к воле, произнесенной и предписанной в разных велениях, все еще кажется, что вещи и подчиненных, вообще подвластную обстановку вернее «держать под рукой» или «взять в свои руки». Чем слишком полагаться на родительско-учительское, начальственное политическое или еще какое-нибудь повелительное слово, заурядно предпочитают самому вмешаться «вручную» и «в ручном контроле» все направить, вынудить и пресечь.

И вправду, психическая деятельность, включая волю и мысль, управляет поведением лишь того, кто эту деятельность ведет – думает, воображает, желает. Стоит ее прекратить или только убавить в коматозном, положим, беспамятстве, в сонном или пьяном бесчувствии либо в усталости, как человек в известной мере перестает и собою владеть, и выбывает из покорности. Подчиненное поведение в нем создает (мотивирует) его же собственная психика силой личных его побуждений. Именно тот, кто их проживает и следует им, вносит решающий «вклад» в отношения власти свой – свое повиновение, если этому не помешают внешняя обстановка или другие мотивы, которые соперничают в живом их носителе.

Психика, кроме прочего, создает в поведении человека речь, жесты, звуки, и в них не только он сам, но и люди вокруг различают сигналы, способные что-нибудь выражать и значить. Оставляя поводы впечатлениям, они будят в окружающих людях чувства, мысли и мотивы, например, солидарной лояльности или бессловесной покорности чужому властеизъявлению. Но чтобы создать значащий повод и оживить в человеке мотив, постороннего желания мало – нужны достаточно для него значительные знаки, символы, способные внушить ему, например, уважение к старшинству и мудрости, грозить силой, свирепой раскраской вождя и вооружением, поражать надменностью, знаками богатства и славы или чем-нибудь посложнее и «покультурнее», например, мундиром, сановным титулом, геральдикой и документом за печатью в толстой кожаной обложке.

Акты покорности, «фигуры повиновения» возобновляются время от времени в их видимой связи с броскими волевыми отправлениями (повелениями, волеизъявлениями). Эту связь люди то обогащают своей фантазией, то делают короче и незаметно для себя удаляют «лишнее» из цепи причин. И тогда уже не мотивы к повиновению и даже не знаки волеизъявления, а сама воля кажется прямой причиной, сутью власти и ею самой.

Конечно, необходимую и прямую причину повиновения создает мотив, проживаемый теми, кто повинуется. Не бывает власти без повиновения, так что хотеть в тайном чаянии или изъявлять что-нибудь в пожелании – еще не значит властвовать. Воля может вовсе себя не выказать или даже выказать в повелениях, однако не каждому из повелительных знаков ответят повиновением: способность повелевать признают не за каждым, кто чувствует волю и сообщает ее окружающим; в том, кому все же согласны повиноваться, волевой решимости бывает немного или нет вовсе, и не всякий раз он правильно и внушительно передаст свою волю словом, жестом, буквой, чтобы не разошлась она с повиновением; властеизъявлениям иногда покоряются нехотя, временами – осмысленно и лояльно, в другой раз – в избытке лояльности, так что даже однозначные повеления люди в итоге распознают по-своему и неодинаково следуют им, снова мешая воле и власти совпасть. Наконец, уже возбужденный мотив лояльности бывает не столь значительным, чтобы пересилить в человеке иные мотивы из тех, что разрушают покорность и верность, угнетают терпение, зовут на борьбу, на соперничество и пресекают способность быть подвластной стороной.

Такие состояния подвластных не отнимают волю у носителя власти и саму власть не всегда обрывают, но разлучают их совсем или частью. Власть тогда исполняется и состоится иначе, чем это было в намерениях. Заурядны печали депутатов и начальств, оттого что все происходит не так и не с теми последствиями, как это было решено. Заурядна и такая власть, когда повинуются условным субъектам, которых нет в природе и которые не способны к воле, потому что не ведут психической жизни. Приписанные им повеления они источают, лишь если ум и воображение представят и сумеют извлечь их волю из отбытых ритуалов и символов власти. В монархиях признают власть царствующей особы, когда законы и приговоры нельзя произнести иначе, как именем короны, которая сама в политическом смысле ничего определенного не желает и не волей создает обстановку власти, а своим присутствием, позволяя, впрочем, фиктивно или убежденно приписать себе волю. Не менее действительно, особенно с XIX столетия, право народа на власть. Между тем ни условное народное большинство, которым по простодушию или «для пользы дела» обыкновенно подменяют народ вопреки арифметике, ни сам народ «общей воли» не сообщают уже потому, что среди граждан вообще мало кто знает, в чем состоят акты власти, тем более предстоящие. «Если иногда бывает трудно определить, чего желает парламент, – разумеется, часто будет еще труднее определить волю нации или, другими словами, большинства избирателей»


. «Воля народа есть, пожалуй, один из тех лозунгов, которым интриганы и деспоты всех времен и народов наиболее злоупотребляли», – писал А. Токвиль


.

Не будь народовольческих «истин», до крайности просиявших у Ж. Ж. Руссо, волю вряд ли так дружно и убежденно приписали бы народным общностям уже по той очевидности, что способность желать человек всегда исполняет сам, оставайся он в согласии с посторонними или врозь, на свободе или даже в угнетении. Он не может влить свои волевые отправления в «общий котел», где они вправду перекипели бы в совокупный волевой итог


. Г. Еллинек писал: «…из воли многих психологически никогда не возникает единая воля, а всего менее, если большинству противостоит несогласное с ним меньшинство»


. Конечно, народная общность состоит из людей и создает социальную обстановку, многое предрешая в желаниях человека. От этого, однако, она не обзаведется мозгом, нервами и не станет сверхчеловеком со своей собственной волей, как и прочими частями психики, скажем, разумом или сердечностью, если смотреть на дело без фантазии. «Разве не каждый из нас в отдельности имеет свой собственный разум?», – писал Августин


; и точно так же при всем своем единстве ни народ, ни народное государство, ни сама Отчизна не «отрастят» себе единого сердца, даже если трогательно спеть о «сердце Родины, сердце едином»


. Можно многое связать и уподобить в метафоре, вливая кровь и оживляя плотью или душою все, что нужно к себе приблизить в чувственном влечении и сделать своим из политической, скажем, надобности. Метафора, впрочем, дает лишь подобие, в котором близкие вещи стоят все-таки врозь: сказать, что весь народ, словно один человек, чего-то желает, значит всего лишь, что поведение значительного числа людей просто напоминает волевую деятельность, но еще не означает, что народ и вправду единодушно изловчился и чего-нибудь пожелал в каком-то подобии общего телепатического сеанса. Однако там, где слабоватые подобия не дают полноверия, а «учение» Руссо еще не рассеяло мрак своим светом Разума, остается в силе воображение. С ним человек, если себе позволит, сумеет все так разглядеть без метафорических подобий и политических «наук», что вера во все хорошее перемешается в нем с прозой обыденной власти, и оживет тогда сама социальная плоть, как наяву, а в ней и душа народа будет источать и свою мечту, и непреклонную к ней волю


.

В прозаической действительности каждый, если удержится от фантазии, сможет в спокойном наблюдении заметить вокруг себя, в себе либо вызвать из памяти отрезки событий или полную их череду, которая начнется с проживания чьей-нибудь воли, продолжится знаками-актами повеления, восприятием этих знаков людьми, обработкой и переработкой их смысла вплоть до полного их измышления заново, а потом, возможно, последует возбуждение в людях различных мотивов покорности (и с угнетением обратных мотиваций), чтобы все завершилось собственно повиновением в их поведении, которое и делает человека подвластным – каждого по-своему вовлеченным в отношения власти то в осмысленной бодрости, то в бессмысленно-тихой покорности, то в рассудительно-неохотном смирении. Повиновение и покорность, при всех различиях эмоционального, умственного напряжения, во всяком случае составляет решающее условие властвования – без подчинения или смирения не бывает ни подвластных, ни, соответственно, власти. Прожитые желания, решительные изъявления остаются тогда в движениях фантазии, в границах личной психики и могут проступить в смешной, бесплодной распорядительности, когда никто не ответит ни деятельным повиновением, ни терпеливым согласием.

Власть вслед воле не состоится, если волю не выразить в распорядительных знаках, если окружающие их не воспримут или, не имея к тому мотивов нужного качества и достаточной силы, не ответят на них покорностью и тем более если встретят распорядительность безразличием, насмешкой или сопротивлением. Бывает, что знаки волеизъявления невнятны и непригодны, чтобы сообщить волю, или восприятие и понимание не способны их получить и усвоить. В общем, цепь событий между волей и повиновением на любом из участков рвется, чтобы «при всем желании» власть вовсе не состоялась или произошла бы в безнадежном расхождении с плохо изложенным, неверно понятым властвующим намерением и чтобы желания не сбылись во властвующих последствиях


.

Воображение, однако, позволяет опустить перерывы в этой последовательности или представить их как что-нибудь частное, а в ней самой увидеть постоянную связь, восстановить пропущенное и так все упростить, что воля покажется самой властью и обе они совпадут в совместном образе. Столь же непринужденно представляют власть в произнесенном или записанном повелительном слове, потому что повиновение и слово иногда явно связаны. Так, латинское auctoritas перестало быть просто изложенным мнением или наущением и, отдаляясь от своего первого значения (высказанное суждение), оборотилось властвующим решением и самой властью – сначала словесно-распорядительной, обыденно-публичной (potestas in populo), а потом и верховной властью в сенате – auctoritas in senatu, с которой связали право произносить сам закон (auctoritatem legum). Сходным образом в славянских представлениях к словам, собравшимся в гнезде корня «казать





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/konstantin-viktorovich-aranovskiy/pravlenie-prava-i-pravovoe-gosudarstvo-v-sootnoshenii-znakov-i-znacheniy-monografiya/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация